Вернуться на предыдущую страницу

No. 1 (30), 2012

   

Проза


Михаил СТРЕЛЬЦОВ



РОДИНА

Года три назад сгорел дом, где я родился. Продали мы его в середине 80-х. Неоднократно перепродавался, уходя из рук одних пьющих людей к другим, более пьющим. В итоге — сгорел. Еще год назад с асфальтированной трассы улицы Новая можно было заметить его обугленный, без крыши, остов. А этим летом, специально заехав, обнаружил ровнехонький пустырь. Из былых пяти красавцев кедрачей на участке — остался один. Из трех берез — ни одной. Ни сарая, ни гаража, ни ели, не углярки. Заросший пустырь.

Соседние дома — стоят целехонькие. Конечно, преобразились как-то, изменились. И не скажу, что обветшали. Дом Захаровых напротив нашего — даже какой-то модернизированный, с пластиковыми окнами, с параболической антенной. Все за тем же высоченным забором. Только без Захаровых.

Дядя Дима — как я сейчас прикидываю: и пятидесяти не
было — был первым увиденным мной покойником. Высоченный, плечистый. Причина — сказали — на работе надорвался. Кранов-щиком работал. Поэтому я сразу же решил, что в крановщики не пойду. Это был единственный раз, когда пустили внутрь дома Захаровых — мама привела проститься с дядей Димой. Тот был другом моего отца, которого не стало еще до того, как я начал осознавать окружающий мир, и тетя Нина Захарова отчего-то всю жизнь мою мать к дяде Диме ревновала. А меня особо не любила — считая побочным сыном своего мужа. Единственным основанием для этого являлось то, что тетю Нину боялись все: и дети, и взрослые. Потому что она была — алкашка. Этот «прозвище» до сих воспринимаю как признак полной неадекватности. Эта маленькая, субтильная женщина в косынке могла пнуть, обматерить любого, кто встретился по дороге. Запустить камнем. И в окно. Приволочь и перекинуть через забор где-либо найденную дохлую собаку.

Жили мы по улице Горной. Более широкой, чем еще пара улочек от нас до горы, на котором располагалось городское кладбище. Причем улица была ровнехонькой, без бугорков. Лишь с мостиком через ничтожную речушечку под названием Маральник. Возможно, улицу назвали так потому, что ранее была ближе всех к той горе, на которую попасть хочется в самую последнюю очередь. В середине 70-х автомобиль еще был особой роскошью. «Городских» хоронили, подвозя гроб на бортовых машинных, либо на пассажирских ПАЗиках, куда он входил впритык. Местные же уносили своих покойников — по шесть мужиков, подставив плечо. И покойники плыли в своих красных лодочках, свысока, над заборами прощаясь с нами, жителями пригорода. Как красноярцы, иронично, с черным юморком намекая на свой почтенный возраст и серьезные заболевания, поговаривают «На Бадалык пора», так и мои земляки на вопрос о самочувствии отмахивались: «Скоро по Горной пронесут». И их несли.

Тетя Нина Захарова сгорела от водки в середине восьмидесятых. Их с Дмитрием дети, две дочки, давно выросли и разъехались, кто куда.

Рядом с ними, перед мостком жила супружеская пара. Жилистый невысокий дед Иван и его баба Дуся. Именно ее перепалки с тетей Ниной были наиболее слышны окрест. Дело в том, что баба Дуся не могла при появлении тети Нины быстро скрыться за оградой. Огромное, рыхлое, беспомощное после инсульта тело, на котором метрономно качалась головка в неизменном белом в горошек платке уносилось и приносилось на скамейку подле забора мужем, безумно ее любившем. Кроме Дуси, Иван не воспринимал никого. И нас, детей, в ограду и в дом не пускал. Дуся же, загодя прихватив конфет и пряников, нас, шатавшихся по Горной без дела, соплюх, привечала, зазывала и угощала. Но мы, похватав вкусности, норовили сразу же убежать. Поскольку ее трясущаяся голова была неприятной. Но более всего боялись хмурого, исподлобья взгляда деда Ивана. За все время я только дважды услышал, как он, кратко выстраивая в предложения слова, разговаривает.

Слева от нас, через мосток в крохотном, но добротно построенном домишке соседствовала молодая вежливая Зинаида. С искусственным глазом. Зеленым, в отличие от природного, голубого. Ее взгляд был настолько странным, что, несмотря на приветливый голосок, мы боялись ее пуще деда Ивана. Считали ведьмой из мультика. Глаз же Зина потеряла при соприкосновении с пряжкой мужненного ремня; между отсидками этот вихрастый красавец с утерянным в моей памяти именем обожал супругу ревновать и лупцевал по-зоновски: ремнем со свинцом в пряжке.

Находясь на перекрестке, наш дом другим забором соседствовал только с мелкоогородистым участком другого деда Вани. Их так и различали: один — дед Иван, другой — дед Ваня. Забор у деда Вани был из простого штакетника, с большими зазорами, словно показывал, что скрывать хозяину нечего. Но огромный, прочный кирпичный дом рассказывал, что есть! Дядя Ваня постоянно стоял спиной к крыльцу, облокотившись о калитку, покуривал «Беломор» и каждому проходящему глубоко кланялся головой, снимая пенсионерскую фетровою кепчонку. Затем я неоднократно наблюдал такой поклон-приветствие. В зонах.

На самом деле дядя Ваня убил одну тысячу четырнадцать человек. В пятьдесят первом году. Попав в плен, партизанил. Пускал под откос немецкие поезда. И скольких убил тогда — кто считал? Репрессированный как шпион, в итоге не выдержал уркаганские порядки. С группой товарищей наворовали взрывчатки, под руководством деда Вани однажды ночью обложили барак. И тысяча четырнадцать зэка не дождались бериевской амнистии. А дядя Ваня дождался. Поскольку пошел уже не по политической, а по уголовной статье. При том: если не ответишь ему поклоном на приветствие, обязательно приходил в дом и выговаривал матери, что воспитывает хама и невежливого человека. Наверное, у него было на то право — сам ошибся. Его сын сидел. Вышел в конце восьмидесятых. На радостях дед Ваня выпил и тихо отошел в иной мир. Сынок устроил неделю разгульных поминок. После чего его нашли на крыльце кирпичного дома с отрубленной головой. Говорили, что при «посадке» сдал своих подельников. Кто-то из них так же вышел. И отомстил.

Напротив этого кирпичного дома до сих пор стоит дом Кунгурцевых. С резными завихлюшками над окнами, всегда выкрашенными зеленым. И калитка у них была зеленой. Забор — высокий, сплошь. А макушки досок — зеленым. За забором нервная, невидимая, только слышимая собачонка. Их сын Серега дружил с моим старшим братом и частенько таскал меня на плечах, играл на гитаре, курил «Беломор», щегольски, по-битловски потряхивая гривой смоляных волос. Чуть позже я разыскал его, с седыми висками, с пегой шевелюрой в Новокузнецке, где он работал охранником в местной тюрьме. Домашний адрес мне дали его родители: Дуня и Тимофей. Я хотел сделать о нем материал к прекрасной дате — выводе советских войск из Афганистана, поскольку Серега Кунгурцев оказался в самой первой сотне подле Кабула в 1979-м. Материал предназначался для «Комсомольской правды», но она его не взяла. Не взяли и в местную газету. Черновиков не осталось. Но я помню то — самое первое в моей жизни — интервью. И фамилии первых погибших.

Рядом с ним, напротив нас, через перекресток, жил дядя Толя, который разговаривал исключительно матом и исключительно со своей кобылой. С автомобильным транспортом, напомню, еще была напряжено, и дядя Толя работал, если сказать по-современному, чтобы было понятно, экспедитором. Запрягал с утра лошадь в телегу и ехал в город, где развозил молочную продукцию по магазинам. В трецголных пакетах и стеклянных бутылках. Летом мы вставали пораньше, чтобы застать этот момент, и как только дядя Толя со своим «Но-о, блядь!» выезжал за ворота, подбегали к телеге с выкриками «Покатай, дядя Толя!» На его молчаливое согласие — на ходу запрыгивали на жесткую телегу и, болтая ногами, ехали… минут пять. До асфальтированной улицы Новая. И мы, и дядя Толя знали, что нам можно «только до дороги». Притормаживая: «Тпру, блядь», дядя Толя дожидался, когда мы все спрыгнем, и катил за молоком.

Мы бежали по колдобинам, по грязи, по траве назад, в свои улочки, домики, притулившиеся под кладбищем, и кричали во все горло это «блядь», чувствуя себя повзрослевшими, русскими и вполне — советскими. Не представляя, что где-то может быть другой мир, другое детство. Нам нашего было вполне достаточно.