Вернуться на предыдущую страницу

No. 4 (29), 2011

   

Проза


Эльвира ЧАСТИКОВА



ПОСЛЕ ТОЧКИ
(история с элементами мистики)

Светлой памяти Валерия Прокошина

Я понимала, что он не бессмертен, более того, — серьезно болен… Но, когда умер, — не поверила. Ну, как это так — умер?! Смысл не умещался в слове, пронзившем меня. Я участвовала в похоронах, убивалась, целовала его в лоб, обливалась слезами, но не верила. Вдруг начинала жадно искать глазами, сквозь слезную завесу вылавливая в толпе …похожего. И, уже готовая броситься навстречу, натыкалась на гроб.
— Не может быть, — бормотала я, останавливая взгляд на восковом лице.
Я все еще на что-то надеялась, на какой-нибудь знак хотя бы… Казалось, он должен был его дать, нельзя же вот так, просто… Но я могла и пропустить, находясь в крайнем расстройстве. Глотая слезный ком, я запрокидывала голову и пыталась смотреть на вызывающе-яркое небо, на искрящийся на лапах елей снег. В висках стучало, в груди то ныло, то жгло, деревенели ноги. Мне хотелось проснуться. Но, к сожалению, я не спала…
Потом я ездила к нему на кладбище. Все еще стояла зима. Но деревья уже отбрасывали синие тени, улавливая дыханье весны. Возле могилы меня встретил большой пушистый кот. Кстати, мой ушедший друг очень любил этих таинственных животных. Однако в жизни ему приходилось по отношению к ним тягаться с живодерней. Рассказывал, как по настоянию жены несколько раз собственноручно топил в ведре еще слепых котят. Было так тошно, что все нутро прокурил «Примой». Говорил: «Хуже, чем бабе после аборта». Может, у могилы бродила душа одного из захлебнувшихся? У меня нашлось, чем угостить зеленоглазого бродягу. Пока он ел, я разговаривала с ним как с посредником между живыми и мертвыми, даже попыталась попросить прощения. Но подходящих слов не находилось, «душегубство» не выговаривалось, так и осеклась на половине фразы. Уж очень внимательно смотрели на меня с памятников те, кому положено смотреть равнодушно. Даже он с фотографии, прислоненной к дубовому кресту, прямо буравил меня своими острыми зрачками. Почему? Разве я могла на что-то повлиять? Забеспокоившись, спешно положила на холмик гвоздики и двинулась прочь. А кот остался. Я вспомнила, что он присутствовал и на похоронах, ходил по краю могилы…
Потом я занималась литературным наследием моего друга. Собирала с клочков бумаги, с вырванных тетрадных страниц его неопубликованные стихи, эссе, прозаические миниатюры, рассказы и знакомилась вспять с их автором. Было странно и интересно двигаться к истокам сквозь романтические мечты и надежды, мучительную деликатность и легкие касания. Он пытался искренне открыться миру. Но этот безжалостный визави явно не шел ему навстречу и не спешил ответно выкладывать свои карты. Да… Затем, погружаясь в рукописи, я двигалась в ином, хронологически правильном, направлении. И тут уж я определенно видела, как романтик становился сталкером, разведчиком дорог … отсюда. Куда? Поэзия необъяснимым образом требует от человека более красивой и осмысленной жизни. И мой друг уже в ювенальном возрасте это ощущал, некие несоответствия начинали его затруднять. Но ЧТО он мог? Разве что поиздеваться над судьбой, воображая себе другую… Творчество — это царство свободы, и поэт по сути своей — соперник Творца. Думаю, таковым он себя и переживал, когда начинал осваивать и воспроизводить реальность, которая была убедительнее его обыкновенной, не выдающейся, жизни. Надежды, что «мы найдем с тобой рай», постепенно иссякали. Что ж, можно и кругами ада! Его триптих «Жизнь с тремя козырями» и есть творческое постижение адского дна. Он только попробовал приблизить его к глазам, всего-то! Но душа содрогнулась и позволила ему «не жалеть эту жизнь, никогда не жалеть, не беречь,/ пусть проходит она неразумно, как детская речь…/ пусть уходит, пускай растворяется — грешная — тут/, где несчастные люди счастливые песни поют». У меня дух перехватывало от мерцательной структуры материи, от близости к потустороннему. Еще я видела, что по-настоящему ценное не пропадало в его творчестве по мере возмужания, не выжигалось обидами, даже расцветало еще пышнее. Что значит талант, способность пересиливать внутреннюю дрожь! Он не любил возвращаться к уже сделанному, написанному, будто к бывшему себе. Он рвался попробовать другое, идти дальше. Возможно, он торопился жить. Его вела страсть к обновлению. Именно она позволила ему заняться дезориентацией, то есть, виртуозно писать не о себе, но так, словно исключительно и только о себе! Перенося свою энергетику и свою точку боли внутрь изображаемого, переселяясь в лирического героя, он пускался с ним, да хоть и во все тяжкие, бесстыдно обнажаясь. Не он же это был, в конце-то концов! Однако шокирующая сторона его творчества кое-кого резко от него оттолкнула. Оно и понятно. Но разве это была не пушкинская линия: «Над вымыслом слезами обольюсь»? Он давал в этом отчет не только себе, но и, боясь вымолвить, Господу.
«Прости меня, Го…, даже если я лгу,
За мелкие крестики в правом углу,
За жизнь виртуальную эту».
Разбалансировка внешнего мира, нарастая, создавала весьма благоприятные условия для такой работы. И он в ней преуспевал, особенно размахнувшись в прозе и заходя все дальше и дальше, словно не думая об обратной дороге к себе и не боясь погубить свою бессмертную душу. В неравной борьбе с реальностью он искал особое средство, способное тягаться с ней.
Я размышляла и раскладывала его произведения на три стопочки, условно — на три книги. Одну я намеревалась сделать как книгу-памятник, две другие, как он бы, скорее всего, составил сам, но снабдила грифом «Чтение не для всех». Иногда, закапываясь в материале или затрудняясь с решением, в какую книгу определить ту или иную вещь, я прибегала к помощи наших общих друзей. Но для меня всего важнее было посоветоваться с ним.
И я ездила в страну печального безмолвия, на кладбище, как ни странно, за ответами.
— Что не так? — спрашивала я, стараясь расшифровать то, что мне казалось мистическими знаками.
Весной его могила сильно осела, практически провалилась, накренив крест, опрокинув вниз лицом фотографию… Вроде бы, естественное явление, происходящее и с другими захоронениями. Но я истолковывала это как катастрофу — его ли неземную, нашу ли здешнюю, издательскую. Паниковала, переживала, молилась.
К тому времени я передала три подготовленных мною рукописи произведений моего друга человеку, предложившему ускорить выход книг. Но на стадии дизайн-макета работа беспросветно зависла, ни туда — ни сюда. Может, свыше нам давалось время для глубокого и более детального обдумывания? Как знать! Выглядело это и ощущалось досадной проволОчкой. Поправляя крест, венки, водружая на место фото, я верила, что таким образом выправляю и ситуацию.
Весенний лес, обрамляющий кладбище, поскрипывал, даже как бы постанывал. Бросался в глаза общий беспорядок после зимнего чистописания. Подрагивали зацепившиеся за оградки пустые целлофановые пакеты, шуршали, перелетали с места на место, вздернутые ветром. Я пугалась, с тревогой всматривалась в обступающий лес, озиралась. Никого. Позвала кота, заметив на талой земле похожие следы. Однако поблизости он что-то не материализовывался. В знобких лужах морщинило небо. На душе было нехорошо. Живые эмоции превалировали над рассудочностью. Вспомнились стихи моего друга: «Птичьими криками / облако низкое / кладбище дикое / общероссийское…». Мне захотелось уйти, быть поближе к живым. И я устремилась в сторону разорванного кольца леса, к выходу, как на охранную грамоту опираясь на строчки, повторяя их много раз, твердя этот заученный мотив: «В чужом, обманчивом краю, какая разница слепая, / Кто соблазняет нас опять, из света в тень перелетая…».
Потом было лето, как всегда у нас, — сладкое и короткое, зовущее за собой в дальние дали. И я уносилась к Черному морю, страстно с ним обнималась, до золотого отлива жарилась на гальке и песке. Мысленно я спорила со своим другом, написавшим «Жизнь нереальна, пока мы живем». Неужели теперь ему открылась настоящая реальность — отражаться эфемерным облаком на сияющей водной поверхности? Тем не менее, думая так, я отчаянно искала его профиль в конфигурации облаков. Сам он считал себя похожим на Бориса Пастернака. Я этого не улавливала. Следя за медленно плывущими и меняющими очертания облаками, я ждала превращения белых пятен в оформленный образ. Иногда что-то уже намечалось, складывалось, приближалось к желаемому, но в последний момент обманывало и растекалось. Ну, да, неуловимость, изменчивость свойственны жизни. Вот и море, на которое я переводила взгляд, ходило ходуном, вдрызг разбивалось, вскипало, пенилось. Мой друг никогда не бывал в этих краях, но, сотворяя свои мифы, самым счастливым сделал Черноморский. «Я не знаю, чем кончится наше с тобой двоеборье / в эту ночь, возле самого Черного-Черного моря», «День догорает золой золотою, чайки парят надувною туфтою», «…Солоно, я умираю от нежности», «Это море в марте, как в мармеладе…» и так далее. Мне и думалось здесь о нем светло, словно я невероятным образом делилась с ним морем и солнцем.
«И было лето.
А потом будет Лета…»
Ничто не вечно», — написал он незадолго до начала своей вечности. Ему уже тогда по-другому тикало время. Осенью «не кружилась листва, ну, никак, ну, никак не кружилась»! А меня сбивали с ног ее вихри, собственно, как и через год, уже без него. В Москве готовилась к выходу его поэтическая книга, глубоко продуманная им и четко организованная, но названная по-мандельштамовски — «Ворованный воздух». Позаимствованное словосочетание подходило под его физическое состояние и воспринималось лично выстраданным. А от большого поэта не убыло — дать взаймы собрату, написавшему экспрессивную книгу, с фирменными метафорами и непримиримостью. Жаль, что она, как и три наши, готовые выйти к читателю, никак не двигалась вперед. Между тем, по книге-памятнику с названием «Не кружилась листва» — можно было восстановить, как он без позерства и выкрутасов констатировал замирание своей жизни, оставляя перченое и верченое позади. Более того, успел написать в конце: «Закрываешь глаза и видишь внутри себя свет несказанный».
И хоронили его с этим самым светом при ослепляющем солнце, то и дело преломляющем свои лучи на гранях стеклянной зимы. Вот и на печальную годовщину все с точностью повторилось. Я отправилась к нему, к его последнему приюту, несмотря на лютые двадцать семь градусов. Неистовое солнце проливалось на снег, искрило.
— Свет несказанный, — повторяла я, озирая из машины окрестности.
Но меня ждало настоящее испытание. Буквально в двухстах метрах от кладбища я застряла на дороге: полетел термостат, двигатель дошел до кипения… Мне ничего не оставалось, как вылезти из салона в запредельный мороз и начать мерить сугробы до могилы моего друга. Я проваливалась по пояс, падала, но торила тропу по снежной целине.
Наконец, кое-как добравшись, я встретилась с его недовольным, упрекающим взглядом на фотографии, высунувшейся на вершок из-под обильного снега. Не знаю, такой ли уж я великий мастер чтения по глазам, но эти откровенно меня корили. За что? Да, видно, за то, что отдала рукописи в чужие руки, понадеялась, сама не довела книг до финиша.
— Прости меня, — выводила я непослушными губами, — думала, будет лучше, боялась не справиться…
Его глаза настаивали на своем, не теплели. Перчаткой я смахнула с фотографии снег, открыв таким образом все лицо, и взгляд словно немного оттаял.
— Ну, вот, обещаю тебе, — вместе с облачком пара выдохнула я и взялась пристраивать рядом с фото цветы бессмертники, привезенные мною с Тилигульского лимана, из-под Одессы. Меня еще из-за них «шмонали» на таможне, грозились составить акт, конфисковать, оштрафовать. Нельзя, мол, вывозить с Украины заповедные растения! Еле убедила, что в списках на запреты они не значатся. Такие нежно-лиловые, трогательные, типа ромашек, все еще пахнущие югом, зноем, победившие смерть и обещающие вечную память.
Мое возвращение с кладбища показалось мне бесконечным. Как я потом не заболела — диву даюсь. Насмерть окоченела, намучилась с машиной, зато мобилизовалась сдержать свое слово.
И что же? Уже летом передо мной лежали, радуя сердце, три книги: «Не кружилась листва», «Искушение» и «Атомный Angel».  Хотя это, ясное дело, не только моя заслуга. Все по-честному учтены и перечислены на обложках, титулах и оборотах. Короче, общий прорыв! Московский же сборник — «Ворованный воздух»  — от меня и моих здешних друзей никак не зависел, подтолкнуть его мы не могли. Но надежда все еще с нами.
Есть книги — есть продолжение жизни их написавшего. Начались презентации, обсуждения, дошло даже до фестиваля. И это — не суета сует, не трескотня и гул, а наконец-то пережитые муки и достучавшееся до нас сердце. Может, и правда — «жизнь нереальна, пока мы живем»? Как же мне хотелось обсудить это с моим другом! И я попросила своего мужа отвезти меня к нему на кладбище.
— Ну, хоть какой-нибудь знак он мне даст? — вопрошала я всю дорогу.
— Успокойся, ничего не жди, подключи голову, — говорил мне мой уравновешенный спутник.
Но я была уверена…
Мы приехали уже в послеобеденное время, хотя посещать могилы рекомендуется утром. Так сложилось. Посетителей не было. Благость. Покой. Сосна в виде лиры что-то потихонечку пела, поскрипывала. Солнце, рассеиваясь сквозь хвою, казалось особенно нежным. Мы шли вдоль оградок к кромке леса. Еще несколько метров, еще несколько шагов… И вот мы увидели сидящую на могиле крупную красивую птицу. Она выклевывала что-то из мха, время от времени вздергивая голову и бесстрашно смотря на нас. Мы остановились практически рядом, продолжая детально ее изучать. Рябое оперенье перемежалось голубым, тепло-коричневым, черным, серым… Больше сороки, голубя…
— Кто это? — спросила я мужа.
— Не знаю, в жизни таких не видел, — ответил он. — Может, сойка?
— Привет, Валерка! — догадалась я вдруг. — Какая красивая у тебя душа!
Птица чуть склонила голову. Не иначе, как в знак согласия.
Я посмотрела на портрет моего друга. Его глаза озорно лучились, словно он готов был рассмеяться.
Тем временем птица взмахнула крыльями и была такова. Хотя плещущий звук полета слышался еще некоторое время.
«Крыльев шум: то ли ангел взлетел, то ли грешная птица,
Намекая, что где-то поблизости должен быть рай».
— Вот тебе и знак, — сказал пораженный муж.
— «Все летал бы и воздух ворованный пил…» — снова процитировала я.
И откуда только мой друг заранее все знал, кем был посвящен?
Пока я думала об этом, в памяти всплывали другие его строки:
«Мы и сами птицами раньше были,
Только вы об этом забыли или…».